Хотя в ней покоилась ни много ни мало Мадонна революции.
"Товарищ Лариса".
Две сестры
- Лариса Рейснер? - переспросила меня седая красавица. - Лариса - моя кузина, - и, удивляясь моему удивлению, повторила: - Да, да, старшая сестра.
Это было в 1970 году. Я пришел к писательнице Екатерине Михайловне Шереметьевой по какому-то газетному делу. Потом взлетал к ней на 6-й этаж довольно часто. Встречи стоили того.
- Не поверите, я буквально молилась на нее, - говорила о двоюродной сестре. - А потом все в нашей семье отвернулись от нее. Мы слишком много узнали. Не самого, как бы это сказать, достойного...
Факты она и впрямь приводила ужасные. Кровь, предательство, ложь. Я был оглушен. Ведь только что вышла книга воспоминаний о Рейснер, которую проглотил с упоением. Героиня Гражданской войны, прототип "Оптимистической трагедии" Вишневского, очаровательная поэтесса, в которую были влюблены и Гумилев, и Есенин, аристократка, с головой ушедшая в революцию, наконец - пламенная публицистка не только объехавшая всю страну с удостоверением "Известий", но и нелегально, под чужим именем, побывавшая на баррикадах восставшего Гамбурга. Ведь все это было!
А еще были легенды, да какие!
Писали, что она, флаг-секретарь Волжской флотилии, переодевшись простой бабой, подняла восстание против белых где-то под Казанью. Что с самим Троцким, кого ныне прямо зовут ее любовником, открывала в Свияжске памятник Иуде Искариоту - "первому революционеру". И, что совсем уж фантастика, на коне въехала на какую-то партконференцию...
Да, страшные рассказы Шереметьевой оглушили меня. Понадобились годы, да что говорить - десятилетия, чтобы понять: все было как должно было быть. И я, отягощенный историческими знаниями, пишу о Мадонне революции, потому что по-прежнему восхищаюсь ей.
Ах, каток!
Каток "Монплезир" заливали 100 лет назад на месте нынешней станции метро "Чкаловская". Лариса так полюбит коньки, что даже за месяц до смерти будет бегать на них. В Москве, в декабре 1925 года, ее встретит коллега из "Известий": "Она шла, мягко кутаясь в доху из посеребренного меха. В руке перезванивали коньки. "Чудесный сегодня день, - крикнула ему. И обернулась: - А замечательно жить на свете..."
Ах, каток, каток! Кто из нас не влюблялся на нем? Лиловые сумерки, луна пополам с прожектором, оркестр, выдувающий вальс "На сопках Маньчжурии", фигурки на льду на "норвежках", "снегурочках", каких-то изогнутых "нурмисах". "Восьмерки", "кораблики", "волчки". И знаменитый, "царственный", по словам Ларисы, "голландский шаг". Она каталась в белом свитере и потому была заметна, была - как в прицеле десятков, сотен мужских глаз. "И начался полет, - пышно напишет про себя, - с прерывистым и чистым дыханием, с телом лебедя, с быстротой юноши. Поэт крепко держал и нес по воздуху тело молодого и бесплотного духа..."
Поэт - это Володя Злобин, студент, влюбившийся в нее. Он назовет ее "чудом непостижимым". А она, когда он провожал ее после "снежной оргии", как-то сказала: "Знаете, у вас профиль Данте. Я буду звать вас Алигьери. Послушайте, Алигьери, давайте издавать журнал..."
Речь шла о журнале "Рудин", 16-страничных тетрадках, в которых однако стали печататься и Мандельштам, и Александр Грин, и Алексей Чапыгин. Журнал был боевой, воевал против войны 14-го года, "кусал" ее сторонников - Бальмонта, Леонида Андреева, Городецкого, Чуковского, даже Плеханова. Блок скажет потом в дневнике, что журнальчик был "до тошноты плюющийся злобой, грязный, но острый". А Лара про первый номер напишет: "Журнал привезли из типографии завернутым, как новорожденного, и торжественно развернули на столе. Грин в невероятно высоком и чистом воротничке, грел возле печки свое веселое и безобразное лицо". Тогда-то Злобин и сделал ей предложение.
Кони и трепетная лань
"Глупее дня в моей жизни не было", - вспоминал Злобин. Подстригся, купил цветы и поперся к ней. Лариса вышла не сразу, а, появившись, села на кончик стула. "Я вручил ей букет и сказал все, что в таких случаях полагается. Она посмотрела на меня безучастно: "Вот неожиданность! - И помолчав, вставая: - Нет. Я вас не люблю".
Известно, еще до этих событий, в 1915-м, ее позвал замуж только что возникший в Петрограде крестьянский парнишка Есенин. Позвал после вечера в Тенишевском училище, где он, еще в розовой косоворотке, "запузыривал" под тальянку забористые частушки, а Городецкий, Клюев, Ремизов, Блок, да весь зал и Лариса, конечно, бешено аплодировал ему. "Публика корчилась в коликах. Отовсюду несся утробный сплошной рев толпы: "Ж-жмм-ии... Жжж-арь! Наяривай!", - пишет поэт П. Карпов. А когда вышли на улицу, Есенин догнал Ларису и, на волне успеха, брякнул: "Я вас люблю, лапочка!.. Мы поженимся". Вот тут-то, пишет Карпов, она и хлестнула его по-петербургски: "В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань"...
Известно также, что в том же 1915-м за ней стал ухаживать знаменитый уже Натан Альтман, художник. Более того, в отличие от рохли Есенина, Альтман как-то полез целовать ее, но она оттолкнула его: "Не надо". "Почему?" - наивно спросил наглец. И услышал: "Жду Лоэнгрина". Мыслите?! Того рыцаря Святой Чаши Грааля, из крестоносцев, который приплывет к ней на лебеде и спасет ее. Недаром она всю жизнь любила лебедей. Вера Инбер в посмертной статье о Ларисе, написав, что у каждого пишущего всегда найдется любимый образ, подчеркнет: "Такими любимцами у Ларисы являлись птицы, в частности лебеди, особенно лебеди..."
"Лебедем", но в погонах прапорщика, Лоэнгрином, но не спасителем, станет для нее Гумилев.
Гумилев
В 1919-м она скажет о нем сослуживцу по политотделу: "Черный гусар, ярый монархист", который хочет "все взять, овладеть каждой вещью, изнасиловать каждую женщину". А через год уже просто по-бабьи пожалуется Ахматовой, бывшей жене Гумилева, что "была невинна, что любила его", но он "очень нехорошо поступил - завез ее в какую-то гостиницу и там сделал с ней "всё"...
Да, это вам не Альтман! Не провинциал Есенин! С Гумилевым она встретилась в "Бродячей собаке", в дымном чаду питерского подвальчика поэтов и писателей. О, как "расцвечена" ныне эта любовь! Стихи, поэмы, книги посвящены ей. Чуть ли не три сопливых фильма сняты, где герои любят друг друга до конца, где он отнюдь не рвет с ней, а она не зовет его "уродом и мерзавцем" и где сусальные кадры, как и положено, тонут в розовой дымке под звуки наяривающего в небесах сводного симфонического оркестра Гостелерадио.
Что было в жизни, а не в кино? Гумилев приехал с фронта с первым Георгием на груди. "За конную разведку", - опускал глаза. Штафирки-поэты всплескивали руками, а глаза женщин в полутьме загорались дьявольской искрой. Сказочный вечер: свечи, сигары, звон бокалов, стихи, слегка попахивающие порохом. Могла ли Лариса, "ионический завиток", как назвал ее Мандельштам, не влюбиться в героя? "Он некрасив, - напишет потом в романе. - Узкий и длинный череп... неправильные пасмурные брови, глаза - несимметричные, с обворожительным пристальным взглядом". И добавит - глаза в упор смотрели на нее, незнакомку и "сладострастно сожалели" (ее стиль!), что она, вся такая "с непреклонным профилем", недосягаема для него.
Не думаю, что так думал и он. "Недосягаемых" для него, бродяги, воина, поэта попросту не было. И если бы не война, не редкие появления его в городе, эта "крепость" пала бы перед ним куда раньше.
Она стала звать его "Гафиз", по имени героя его прошлой пьесы, он ее - "Лери", так собирался назвать героиню в будущей своей пьесе "Гондле". В письмах с фронта писал ей: "Не забывайте меня... Я часто скачу по полям, крича навстречу ветру Ваше имя... Вы прекрасны... У Вас красивые, ясные, честные глаза, но Вы слепая; прекрасные, юные, резвые ноги и нет крыльев... Вы принцесса, превращенная в статую". Лариса смиренно отвечала: "Мне трудно Вас забывать. Закопаешь все по порядку, так что станет ровное место, и вдруг какой-нибудь пустяк, ну, мои старые духи или что-нибудь Ваше - и вдруг начинается все сначала". Потом письма станут нежнее: "Я помню все Ваши слова, все интонации, все движения, но мне мало, мне хочется еще... Это оттого, что я Вас люблю. Ваш Гафиз". Он закончит "Гондлу" и посвятит ее Ларисе.
Но одновременно посвятит ее и Ане Энгельгардт, и Оле Арбениной, с которыми у него уже новая любовь. А если я скажу, что не угасли еще "романы" нашего плейбоя с Татьяной Адамович, с дочерью Бенуа, с поэтессами Маргаритой Тумповской, Марией Левберг, и Ольгой Мочаловой... Когда он успевал, вырываясь с фронта, "выгуливать" их всех, непонятно. А ведь выгуливал! Только с Ларисой у него, если судить по стихам к ней, были и "блужданья ночью наугад... и Острова, и Летний сад..."
В апреле 1917-го встретились в последний раз. Писем ей уже не писал - слал открытки, в которых сначала превратился в "Н.Г.", потом в "Н. Гумилева" и, наконец, в "преданного Вам Н. Гумилева". Он рвался на Салоникский фронт, выбил командировку. В последней открытке из Швеции напишет ей, уже "Ларисе Михайловне", всего фразу, не фразу даже - совет: "Развлекайтесь, не занимайтесь политикой". Не послушалась. Их и разведут баррикады революции.
Театр заканчивался, на сцену истории "вступала" ее величество Кровь.
Через год Лариса, лебедь, лань, в шутливой анкете всерьез назовет себя "северным волком". Именно так, волком - не волчицей.
Третье предупреждение
В революцию Лариса кинулась очертя голову. Еще с февраля 1917 года пропадает на митингах в цирке "Модерн", в Народном доме, где слушает Ленина, Свердлова, Володарского. В сентябре - она секретарь у только что выпущенного из тюрьмы Луначарского, в октябре в "Новой жизни" Горького публикует первую статью о революции - о моряках линкора "Слава". Тогда же знакомится с Семеном Рошалем, вожаком "республики" Кронштадт, а через него - с Раскольниковым, который призывает гарнизон к вооруженному восстанию. С первых дней революции в Смольном, потом в Москве, в штабе флота, потом на Волге, где она уже - флаг-секретарь мужа, командующего красной Волжской флотилией Федора Раскольникова.